очень снежная некоролева
Профиль
Группа: Moderators
Сообщений: 26656
Поблагодарили: 75761
Ай-яй-юшек: 27
Штраф:(0%)
|
Лев Вениами́нович Нику́лин (наст. имя — Лев Владимирович Олькони́цкий), (1891 — 1967), русский советский писатель и журналист. Лауреат Сталинской премии третьей степени (1952).
Автобиография
Я родился в 1891 году 20 мая, в городе Житомире, живописно расположенном на берегу реки Тетерев, протекающей среди лесов и скал. Город известен тем, что здесь провел свои детские годы писатель Владимир Галактионович Короленко. В воспоминаниях театральных деятелей 80-х годов прошлого века этот город упоминается как театральный, культурный центр, где выступали известные в то время актеры и актрисы. Городской театр считался красивейшим зданием на юго-западе страны. С этим театром связано одно из самых ранних воспоминаний моего детства. Мне около пяти лет. Я вижу нечто вроде пещеры Али-Бабы - прелестное золотое сияющее огнями. Я сижу где-то высоко, внизу подо мной много людей. Человек в черном, размахивая руками, произносит какие-то непонятные мне, звучные слова. Этот человек - мой отец. Затем меня ведут по лестницам, коридорам, закоулкам и приводят в крошечную комнатку. Тут меня берет на руки человек в черном, с лицом, вымазанным сладко пахнущими красками. Вскоре мать уводит меня. Она вытирает глаза платком. Много лет спустя из воспоминаний моего отца я узнал, что спектакль, который я видел в детстве, был «Василиса Мелентьева» - драма Островского, заглавную роль играла знаменитая актриса Малого театра Гликерия Федотова, мой отец в этом спектакле исполнял роль Ивана Грозного. Разумеется, тогда я не знал, что рядом с драмой на сцене разыгрывалась другая драма, и действующими лицами ее были мой отец — актер и моя мать — скромная учительница. Отец оставил мать, у него появилась другая семья. Этого следовало ожидать с того самого дня, когда знаменитый артист Модест Писарев заметил на сцене стройного молодого человека, наборщика типографии, который из любви к театру соглашался быть хоть в толпе статистов. Затем наборщик превратился в актера В. И. Никулина и играл первые роли на провинциальной сцене. У него появились новые знакомства, новые привязанности. Таким образом, в моей жизни странно сочетался круг моей матери, ее близкие, среди которых были народовольцы, политические эмигранты, и новая семья моего отца — театральная среда, с которой я сблизился уже впоследствии. В 1894 году умер Александр III, но еще долго в уездных училищах и «присутствиях» висели портреты плечистого, бородатого человека в генеральском мундире и рядом — портреты его тщедушного сына. Полиция, городовые осуществляли власть в городке, где жил я с матерью. Где-то очень далеко сидели Треповы, Клейгельсы, фон Плеве и личность, о которой говорили почти с мистическим ужасом,— Победоносцев. Этих мы знали только по их портретам в журнале «Нива». Однако в раннем детстве мне случилось увидеть и других представителей власти, непохожих на городовых,— жандармов. Вспоминается ночь; ярко светит керосиновая лампа, по комнате ходят усатые великаны в голубых мундирах, гремят саблями, роются в сундуках, перебирают белье в комоде. Эти смутные впечатления почему-то связываются с образом милого, добродушного дяди Миши, который живет в Париже и оттуда присылает письма с розовыми и голубыми марками, на которых изображена красивая дама — республика. Потом, вместе с уроками грамоты, кончается детство. Впрочем, вначале грамота дается легко, и в этом заслуга двух чудесных сказочников — Андерсена и Перро. Но на этом не кончается учение: есть на свете диктант и коварная буква «ять», которую не знают наши дети и внуки, восьмеричные и десятеричные «и», затем еще какие-то совсем уже неведомые и никому не нужные фита и ижица. Но отроческие годы имеют свою прелесть: старенькие тома Жюля Верна, Майн Рида и Купера,— и это куда интереснее уроков словесности, где человек в вицмундире сделал все, чтобы даже «Вечера на хуторе близ Диканьки» не увлекали воспитанников среднеучебного заведения.
+ Показать | В этом возрасте мы пережили первую русскую революцию, видели красные флаги, развевающиеся над толпой на главной улице; слышали речи ораторов в актовом зале училища. Мы росли очень быстро; переписывали печатными буквами листовки ученического революционного кружка, научились размножать их, варить массу для гектографа, обучались стрельбе из бульдогов в роще за городом. В 1906 году пятнадцатилетним юношей я приехал в Петербург, впервые вступил на торцы Невского проспекта, впервые увидел Летний сад и «оград узор чугунный», Неву и Дворцовую площадь. Это было спустя год и несколько месяцев после «кровавого воскресенья» 9 января 1905 года. У Александровской колонны стоял на часах дворцовый гренадер в медвежьей шапке. У подъезда дворца остановилась придворная карета, на козлах сидел кучер, и выездной лакей в ливрее с черными орлами по золотому полю. Из окна кареты глядело желтое, хмурое лицо в треуголке. Я долго стоял на площади и смотрел в сторону здания главного штаба, окрашенного, так же как дворец, в красновато-коричневый цвет — цвет запекшейся крови. Фасад здания кое-где испещряли отметины пуль; впрочем, таких отметин было мало, 9 января целили не вверх, а в людей, пули редко летели мимо. В 1907 году в моей жизни произошла важная перемена: я впервые уехал от матери и познакомился с семьей моего отца. Связь с этой семьей имела для меня и хорошие и дурные стороны. Хорошим было то, что я переселился в большой приморский город Одессу, где мой отец в те годы был директором городского театра. Хорошим было то, что я учился в одной из тех школ, где еще сохранились отвоеванные в 1905 году вольности, несмотря на то, что училище торжественно именовалось «имени императора Николая Первого». В одесских театрах я видел Комиссаржевскую, Мамонта Дальского, Качалова в расцвете его таланта, Шаляпина и других гигантов, которыми было богато русское искусство того времени. Ночью, после спектакля, в семье отца я встречал людей искусства, столичных литераторов, которые в те годы охотно посещали Одессу, наблюдал разных людей от знаменитого скрипача Яна Кубелика до знаменитого спортсмена Уточкина. Наконец, частые переезды из города в город самого отца и его семьи позволили мне увидеть Россию того времени - Крым, Кавказ, Москву и Петербург. Что было дурного в той перемене, которая произошла в жизни юноши, оставившего уездный городок для большого города? Это был в те времена особенный город, отданный во власть черной сотне и назначенному для усмирения градоначальнику — генералу Толмачеву. Дикость и зверства полиции и черносотенцев рождали жесты отчаянья,— порой раздавался взрыв бомбы или выстрел, и это радостно волновало молодежь. Но такие происшествия сочетались с зловещими признаками наступившей реакции — эпидемией самоубийств, «лигами свободной любви», увлечением французской борьбой в цирке, «интимными песенками», скетинг-рингом и литературой, которую услужливо предлагали витрины книжных магазинов. Это были роскошные издания на бумаге «верже», сборники стихов в издании «Скорпиона», «Альционы», журналы «Весы» и «Золотое руно», тома Арцыбашева, Федора Сологуба, Мережковского, альманах «Шиповник» и просто уголовно-порнографические издания. Вечером зажигались огни «иллюзионов» — так назывались тогда кинематографы, открывались двери театров миниатюр, где одесские рассказчики и куплетисты изощрялись в пустяках и сальностях. Все то, о чем я пишу, разумеется, принесло немалый вред нашему поколению, юношам из среды интеллигентов. О том, что происходило на заводах, в порту, мы знали понаслышке; казалось, все было задавлено террором в Одессе, покоренной черной сотней и полицейскими сатрапами. Однако борьба продолжалась, даже в эти черные дни возникали стачки рабочих-металлистов, судостроителей, моряков торгового флота. Когда же на юге России, так же как в Петербурге, Москве и других промышленных центрах, начался подъем революционного движения, меня уже не было в Одессе. Случайные, неожиданно возникшие обстоятельства привели меня за границу, в столицу Франции, в Париж. Это было время, когда еще гремел голос трибуна Жана Жореса, когда на вилле «Сайд» жил Анатоль Франс, когда художники из кафе «Клозри де лила» перебирались в «Ротонду». То было время триумфа Шаляпина и русского балета. Но более всего меня поразило ощущение свободы, пусть даже внешней свободы, особенно разительной после того, что было в России, в Одессе. Удивительным было то, что в Париже открыто, клеймили царское правительство, рисовали карикатуры на царя, призывали русских солдат не стрелять в народ, порицали банкиров, которые дали займы царскому правительству. Не могу забыть радостное чувство, когда в день Первого мая мы, русские, увидели шествие народа с красными знаменами к стене коммунаров на кладбище Пер Лашез. Это так напоминало «дни свободы» и 1905 год... Впрочем, тут же мы увидели, как полиция круто расправляется с народом, и поняли, что префектура Парижа и господа министры были бы рады избавиться от русских эмигрантов и отменить право убежища, которым следовало бы гордиться республике Франции. Не слишком долго я прожил в Париже, и первые месяцы ушли на то, чтобы вспомнить, чему нас учили в «среднеучебном заведении» — овладеть языком. Ничто не может заглушить впечатлений юности. В зрелые годы мне довелось увидеть много прекрасных уголков Европы, Азии и даже Северной Африки, но первое путешествие на Кавказ по Черному морю на стареньком пароходе «Георгий» навсегда осталось в памяти как чудесное видение. Не забудется утро на рейде, в одном из кавказских портов, ослепительное утро, когда в бирюзовом небе вдруг предстали озаренные солнцем серебряные вершины Кавказского хребта... А дорога из Батуми в Тбилиси и самый город! Как-то сами собой рождались стихи, наивные и подражательные, но не сочинять их было невозможно. И нашлись благожелательные люди, которые напечатали эти стихотворные опыты. Одно из первых стихотворений появилось в тифлисской газете, оно было посвящено событию, которое волновало весь мир,— смерти Толстого. Пожалуй, эти стихи были лучшими из всех ранее написанных, интимных, личных; в этих стихах было пережитое, искреннее чувство скорби об утрате любимейшего великого писателя. Но с точки зрения справедливого взыскательного критика, по своей форме стихи далеко не совершенны. Сочинение стихов сделалось увлекательным и приятным занятием; казалось, что поэт должен только ждать вдохновения, что к его творчеству не должно примешиваться ничто материальное, корыстное. Впрочем, спустя некоторое время оказалось, что можно даже существовать на заработок, который давали стихи. Иной раз легкость первых шагов губила начинающего литератора, в особенности, если он угождал вкусу обывателя. Не так трудно было поместить в неприхотливом иллюстрированном журнале гладенько написанное стихотворение, одно, затем другое. Но тут начиналось головокружение от снисходительных похвал, от похлопыванья по плечу товарищей-литераторов (которые ждали и от тебя таких же похвал), от крошечных заметок в печати о «подающем надежды» молодом поэте... Среди многих пустых и, в общем, ненужных знакомств выдалась нечаянная радость — встреча с Ильей Ефимовичем Репиным в Куоккале у Корнея Ивановича Чуковского. Вспоминая этот вечер, часто думаешь о том, что молодежи Илья Ефимович Репин казался глубоким стариком, но он был далеко не стар в те годы и жизнерадостно, с юным задором и тонкими подробностями рассказывал о прошлом, о своей жизни и встречах с великими современниками — писателями, художниками. К той же поре относятся первые встречи с Ларисой Михайловной Рейснер. Мог ли я знать тогда, в 1913 году, что вел долгие беседы о поэзии с будущим политработником Красного Флота, героем гражданской войны, писательницей и замечательным советским журналистом. Мог ли я думать о том, что нам суждено чуть не каждый день встречаться зимой 1920 года на Балтике в адмиралтействе и затем в советском посольстве в столице Афганистана, в Кабуле. Между тем менее пяти лет нас отделяли от Октября 1917 года. Увлечение искусством, сочинение стихов, статей о театре отвлекали от событий важного политического значения. Годы черной реакции были на исходе. Я был студентом Московского коммерческого института, жил в доме дальнего родственника, бывшего политического ссыльного, социал-демократа, объединенца. Но не сам этот человек (впоследствии отошедший от революционного движения) был интересен, а его знакомые и друзья, посещавшие дом, где я жил в первые студенческие годы. Среди них были большевики, будущие видные партийные и советские деятели, литераторы, критики, редакторы. В этом доме я прислушивался к жарким спорам в связи с событиями, которые произошли в Москве в ноябре 1911 года, в годовщину смерти Толстого. Я помню схватку студентов с конными городовыми в Стремянном переулке у здания Коммерческого института, сходку в актовом зале. Но еще ярче запечатлелись в памяти уличные демонстрации и грандиозные забастовки в апрельские дни 1912 года, когда трудовая Москва ответила гневным протестом на Ленский расстрел. В студенческой столовой на Валовой улице, № 10, почти открыто собирались социал-демократы большевики, и мы, беспартийные студенты, не забывшие 1905 год, слушая их, понимали значение того, что происходило весной 1912 года на фабриках, заводах, на улицах Москвы. Даже в глушь, где я жил летом 1914 года, дошел слух о волнениях рабочих в Питере, о строящихся там баррикадах — разразилась первая мировая война. Она застала меня в лесной глуши, близ Воронежа. Почта приходила не каждый день, и ничего особенно тревожного не было в сообщениях газеты «Воронежский телеграф». Однажды в июльский чудесный день мы пришли на станцию встречать дачный поезд, но не было ни дачного, ни пассажирских поездов, мимо станции шли воинские эшелоны, и это означало мобилизацию и войну. Возвращались мы сосновым бором, шумели сосны, верещали пичуги в кустах, светило солнце — все было как всегда, и вместе с тем все стало по-другому... Прошло несколько месяцев, рассеялся угар лжепатриотизма, все меньше верили «собственным корреспондентам с театра военных действий». По-настоящему я смог понять размеры всенародного бедствия, когда ездил с санитарным поездом в Галицию, встречал тысячи беженцев и впервые в жизни в городишке Сокаль увидел снесенные артиллерией до фундамента дома, вытоптанные армией нивы и тысячи раненых, ожидавших на открытой платформе санитарных поездов. Поезд приходил в Москву, и трудно представить силу контраста — рестораны, кафе, театры, переполненные здоровыми, сытыми людьми в военной форме, вакханалия грабежа, спекуляции и тот цинизм, с которым говорили о «министерской чехарде» в Петрограде, о всесильном «старце»... И так продолжалось до той памятной ночи, когда на московских улицах появился первый грузовик с вооруженными солдатами. Февраль и октябрь 1917 года... Счастье нашего поколения заключалось в том, что революция не отталкивала молодых людей из среды интеллигентов, а призывала их в ряды Красной Армии, и там они, смотря по необходимости, были и воинами, и инструкторами политотделов, и работниками красноармейских газет — писали стихи, фельетоны, статьи. Конечно, для этого приходилось забыть романтические баллады о тавернах, пиратах и фрегатах. Помогала склонность к сатирическому жанру (у кого она была) — красноармейцы охотно читали сказку-памфлет «О гетмане Петлюре и прочих до власти охочих» и рукоплескали революционной феерии «Все к оружию!». Фронт иногда возникал тут же у городской заставы, а иногда под окнами дома Советов. И тогда сочинитель стихов, он же инструктор политотдела, получал оружие и становился в строй. С этой минуты он уже превращался в рядового коммунистической роты или бойца Осназ — отряда особого назначения. Годы гражданской войны прошли для меня на Украине и на Балтике, затем в Средней Азии. Люди нашего поколения часто слышат обращенный к ним вопрос: — Видели вы Ленина? Слышали его? И если вы видели и слышали его хотя бы раз в жизни, все равно долг ваш рассказать об этом, потому что это одно из важнейших событий жизни человека нашего времени. Много написано о том, кем был Ленин для народа, много написано о нем воспоминаний, поэтому «Ленин и теперь живее всех живых». В те годы, первые годы молодого советского государства, все, чем жил народ, все его чаянья, стремления, думы были обращены к этому необыкновенному человеку, к партии, которую он создал. И потому легко можно вообразить те чувства, которые охватили нас, молодых политработников Балтики, когда мы увидели и услышали Владимира Ильича. Летом 1920 года нас командировали в Москву в Политуправление республики, не помню уже по каким срочным делам. Необычайное иногда совершается удивительно просто, и я отлично помню тот жаркий день, когда подходил к Троицким воротам Кремля, сжимая в руке зеленый пропуск на заседание, которое должно было происходить в Андреевском зале Большого Кремлевского дворца. Все выглядело буднично, но часовой поглядел на пропуск и не нанизал его на штык, как это обычно делалось тогда, а вернул, уважительно поглядев на нас. И вот мы в Андреевском зале, голубом с золотом. Как-то внезапно, совсем неожиданно, на трибуне появился Ленин, и тотчас, не дав даже вспыхнуть аплодисментам, Владимир Ильич начал читать по-немецки тезисы по национальному и колониальному вопросам (принятые и утвержденные Вторым конгрессом III Интернационала в качестве постановлений). Ленин кончил чтение тезисов и тут же оставил трибуну. Объявили перерыв, гости, и делегаты двинулись из зала. Ленин переходил от одной группы делегатов к другой, временами весело и заразительно смеялся, временами молча слушал своего собеседника, глядя на него в упор серьезным, сосредоточенным взглядом. Затем, прощаясь на ходу, он ушел. Часовые у дверей отдали ему честь, он кивнул им, и они проводили его долгим взглядом... 1921 год был знаменательным для меня. Началось с путешествия в Афганистан. В горах, близ древнего города, его минаретов, стен и башен, жила в течение долгих месяцев маленькая группа советских людей — дипломатических работников. Казалось, сама жизнь и все окружающее подсказывало, о чем следует мне писать. О том, что нас окружало, о стране, где мы жили, представляя молодую Советскую республику. Но писать об этом было трудно, получалось что-то похожее на сухой отчет, в лучшем случае — на очерк, имеющий только познавательную, но не художественную ценность. Так начался долгий путь, муки слова, бесплодные размышления над чистым листом бумаги. Почему-то думалось, что настоящая работа — за письменным столом — начинается только в те часы, когда является муза, когда посещает вдохновение. Между тем, сколько бы ни говорили о создании условий для творчества, работа литератора не определена никаким распорядком рабочего дня, и у литератора, в сущности, нет «рабочего места». Разве можно запретить себе думать о том, что должно стать повестью, или рассказом, или книгой? А думаешь над этим, если тебя взяло за живое, всегда и всюду — на улице, в театре, в вагоне. Вернувшись из Афганистана, я попытался написать повесть о гражданской войне. Однако повесть не удалась, хотя автор видел гражданскую войну и ее героев, знал и любил их, восхищался их героизмом. Как ни странно, удался авантюрный роман под названием, которое не может не показаться странным,— «Никаких случайностей». С этой книги началось самое важное для начинающего прозаика — книга заинтересовала Алексея Максимовича Горького, заинтересовала, несмотря на странное название и претенциозный подзаголовок: «кинематографический роман». Горький увидел в этой книжке попытку написать художественное произведение в жанре романа приключений. Само название должно было означать, что в сюжете нет ничего надуманного, искусственного, что он развивается вполне правдоподобно и в нем нет никаких случайностей, невероятных происшествий, роковых сцеплений обстоятельств. Нет потайных подземных ходов, взрывов, незнакомцев в масках, внезапных катастроф, землетрясений — словом, никаких эффектов, которые обычно выручают авторов произведений подобного жанра. В романе было зерно правды: достоверный эпизод — восстание бедноты в одной из провинций Ирана. Вслед за этой книгой началась долгая полоса исканий, метаний от очерков к пьесам, рассказам и снова к очеркам, на этот раз путевым. Лето 1929 года я провел в Испании, где у власти был король Альфонс XIII, но на самом деле правил диктатор Примо де Ривера. В 1933 году я совершил путешествие в Турцию. Затем был гостем Горького в Сорренто вместе с писателями И. Э. Бабелем, С. Я. Маршаком и художником В. Н. Яковлевым. Это были дни увлекательных бесед о литературе, искусстве, забавных шуток, чудесных неповторимых устных рассказов Алексея Максимовича. Вернувшись на родину, я взялся за книгу турецких очерков «Стамбул, Анкара, Измир». Окрылило меня доброе слово Горького о книге моей «Письма об Испании». Великое дело — слово одобрения, вовремя протянутая рука старшего товарища. Я обратился к пережитому, и так получились две книги: «Записки спутника» и «Молодость героя», которые были объединены под общим заглавием «Время, пространство, движение». Все изложенное в этих книгах — результат жизненных наблюдений, впечатлений, встреч, все люди существовали в своих прообразах, иные названы, но, понятно, даже в автобиографическом романе допускается некоторая доля домысла и вымысла. Однако, правда жизни должна быть основой такого произведения — читателя не обманешь. Я назвал первую книгу «Записки спутника», это название звучало тогда несколько полемически. В ту пору, в 20-х — начале 30-х годов, нас еще называли «попутчиками» — попутчиками революции. Эта книга, по мысли автора, должна была доказать, что мы были не попутчиками, а спутниками, мы шли одной дорогой с теми, кто перестраивал мир. Алексей Максимович Горький прочел обе книги, и спустя короткое время я получил от него письмо!— точный, конкретный, обстоятельный разбор произведения. Мне никогда не приходилось читать более глубокого, подробного и уважительного! к себе, как автору, отзыва. Прошло более двадцати лет, и, много раз перечитывая отзыв Алексея Максимовича, его замечания, после долгого раздумья я понял, насколько справедливо было его суждение об этих двух книгах. И тогда, вернувшись к работе над произведением, которое было дорого и близко как документ времени, как память о нашей молодости,— я последовал советам Горького. Так явился новый вариант произведения «Время, пространство, движение». В годы Великой Отечественной войны я видел народные бедствия, равных которым не знала наша родина, но видел и поистине бессмертный подвиг народа на фронте и в тылу, на Урале, в городе, который тогда называли Танкоград. Я жил, передвигался с гвардейцами-кавалеристами, пехотинцами, французской авиаэскадрильей «Нормандия» (потом — полк «Нормандия — Неман»), сражавшейся в составе наших военно-воздушных сил, писал очерки и статьи в центральные и фронтовые газеты (вспомнились годы гражданской войны). Но большую книгу я написал уже после войны, и хотя это был исторический роман, я создавал его под впечатлением только что закончившейся войны. Однажды, еще до войны, путешествуя в автомобиле по Франции, мы остановились на ночлег в маленьком городе, о существовании которого знали только по карте. На закате солнца я прошел по главной улице, миновал рыночную площадь и вскоре очутился на окраине города. Здесь меня поразил памятник, вернее одна его деталь — друглавый орел и русские полустертые буквы на камне. Это было надгробие. Здесь в братской могиле были похоронены русские солдаты, павшие в сражении с наполеоновской армией в 1814 году. Утром мы уехали из этого города, где некогда сражались русские солдаты, но воспоминание о схороненных на чужбине останках наших соотечественников запечатлелось в моей памяти. Однако только после 1945 года я начал серьезно читать книги о наполеоновских войнах, главным образом о 1813—1814 годах, читал описание заграничного похода, изучал донесения дипломатов, письма и мемуары участников похода, тех молодых офицеров, которые потом томились «во глубине сибирских руд»,— декабристов. С глубокой признательностью я обращаюсь к памяти выдающегося нашего ученого-историка Евгения Викторовича Тарле, так доброжелательно встречавшего нас, литераторов,— в будущем авторов исторических романов и пьес. В Ленинграде в небольшой комнате-кабинете окнами на Неву мы жадно слушали живые, блестящие и своеобразные по форме рассказы Евгения Викторовича; перед нами открывались картины далекого прошлого — быт, нравы, судьбы людей наполеоновской эпохи, образы передовых русских офицеров, их мечты, их стремления. В 1950 году я закончил, после нескольких лет увлекательной работы, роман «России верные сыны». Если основой этого исторического романа явились книги, архивы, то все, что отображено в другом романе — «Московские зори», было пережито, прочувствовано автором. Хотелось, чтобы в этом произведении особенно ярко была показана Москва, город, которому я обязан множеством радостных встреч, впечатлений, событий моей жизни. Здесь пробудилось сознание долга перед народом и страной, долга перед ее столицей — великим, древним и вечно молодым городом. Более двадцати лет назад, после книг, которые названы мной «Время, пространство, движение», Горький писал мне вещие для меня слова: «В конце концов, мне кажется, что Вы все еще начинаете писать какую-то очень «сюжетную», очень сложную и большую, внутренне большую книгу». С такими чувствами я приступил к работе над первой книгой романа «Московские зори». Вторую книгу этого романа я закончил в 1957 году. 1956—1958 годы были для меня годами странствий. Осенью 1956 года, спустя двадцать лет, я снова побывал во Франции и видел те глубокие, сложные перемены, которые произошли в стране после суровых испытаний второй мировой войны. Февраль 1957 года — поездка в Турцию по старому, знакомому мне маршруту, и летом снова Париж. В 1958 году, в июле месяце, в ту пору, когда колониалисты создали напряженную обстановку на Среднем Востоке,— я был в Англии. И даже в эти грозные дни радостным было сознание, что простые, честные люди Англии желали мира, только мира и благожелательно относились к гостю из Советской страны — писателю. Двадцать пять лет я не был в Англии, и естественно, что поездка в Лондон и на родину Шекспира в Стратфорд обогатила меня новыми впечатлениями,— чувствую, что в долгу перед читателями. Не слишком ли много странствий для человека, приближающегося к семидесяти годам? — спрашиваешь себя. Однако, как иногда говорят, возраст определяется не годами, а самочувствием. Пока я не чувствую бремени лет. Хотелось бы еще и еще послужить пером читателям, видеть растущую мощь нашей великой и могущественной родины, работать на пользу нашего удивительного, даровитого, доблестного народа.
Сб-к "Советские писатели", М., 1959 г.
|
источникЛ. В. Никулин умер 9 марта 1967 в Москве. Награды и премииСталинская премия третьей степени (1952) — за роман «России верные сыны» (1950) орден Трудового Красного Знамени орден «Знак Почёта», медали Сочиненияпьеса «Последний день Парижской Коммуны» пьеса «Порт-Артур» «Четырнадцать месяцев в Афганистане» (1923) «Никаких случайностей» (1924) «Хмель» (1924) «Тайна сейфа» (1925) «Голые короли» (1926) «Адъютанты господа бога» (1927) «Матросская тишина. Повести и рассказы» (1927) «Письма об Испании» (1930) «Время, пространство, движение» (1933) «Семь морей. (Европа 1933 года. Путевые очерки)» (1936) «Люди русского искусства» (1947) роман «России верные сыны» (1950) роман «Московские зори» (1954-57) «Фёдор Шаляпин» (1954) «Чехов. Бунин. Куприн. Литературные портреты» (1960) повесть «Трус» (1961) мемуары «Люди и странствия. Воспоминания и встречи» (1962) биографический очерк «Тухачевский» (1963) «С новым счастьем» (1963) роман «Мёртвая зыбь» (1965) Никулин, Лев Вениаминович - Операция Трест Ефремов, Олег; Ульянов, Михаил; Гриценко, Николай; Кторов, Анатолий; Евстигнеев, Евгений; Сунозов, Николай; Лехницкий, Сергей; Королёва, Елена Георгиевна; Степанов, Вячеслав; Юрченко, Вячеслав; Менглет, Георгий; Некрасов, Сергей; Кенигсон, Владимир; Табаков, Олег; Парфаньяк, Алла; Гафт, Валентин Иосифович; Ларионов, Юрий; Яковлев, Юрий Васильевич; Горобец, Юрий; Бубнов, Степан; Прокопович, Николай; Гуляева, Нина
|