Учу учась
Профиль
Группа: Privileged
Сообщений: 2466
Поблагодарили: 4640
Ай-яй-юшек: 11
Штраф:(0%)
|
В эти дни исполняется 200 лет со дня рождения русского писателя и поэта – Алексея Константиновича Толстого. (24 августа [5 сентября] 1817, Санкт-Петербург — 28 сентября [10 октября] 1875, имение Красный Рог, ныне в Брянской области)
Мне бы хотелось, чтобы и мы вспомнили его творчество и в рамках нашего клуба почтили его память, прочитав что-либо из его стихов или прозы, или отрывки из его биографии. А.К. Толстой был человеком с хорошим чувством юмора, у него много сатирических стихотворений. Также есть у него и мотивы религиозного, философского, романтического и любовного характера.
Я отобрала несколько отрывков, но если среди них не найдется того, какой хочется прочитать вам, то нужный отрывок – на 1- 10 минут, (или у кого насколько хватит духу) думаю можно найти в интернете. Так же, если кому-то захочется сократить предложенный отрывок – то пусть сократит. Насчет дублирования отрывков – ну пусть будут, выбирать заранее отрывок и потом ощущать долг, вместо радости участия – я думаю – лишнее.
+ Показать | 1. Из статьи Николая Гумилева о графе Алексее Константиновиче Толстом
Алексей Толстой сам описал свою жизнь в письме к итальянскому профессору де Губернатису, нам остается только добавить несколько подробностей. Родителями Алексея Толстого были граф Константин Петрович Толстой и Анна Алексеевна Перовская, побочная дочь известного вельможи, графа Алексея Кирилловича Разумовского. Их брак был несчастлив, и, спустя несколько недель после рождения ребенка, супруги разошлись навсегда. Поэт был широкоплеч, несколько грузен, отличался богатырским здоровьем и большой физической силой: гнул пальцами медные пятаки и сплетал зубцы вилки, как женскую косу. В молодости чертами лица он напоминал Льва Толстого, с которым находится только в весьма отдаленном родстве. Характера он был мягкого, легко поддающегося женскому влиянию, сперва влиянию матери, умной и властолюбивой, потом жены Софьи Андреевны Миллер, рожденной Бахметевой, одной из образованнейших женщин своего времени. В нем своеобразно сплеталась любовь к философии и постижению тайн бытия с беззлобным, но метким и изящным юмором. Творчество Алексея Толстого отличается повышенной жизнерадостностью. В его лирике мы видим не только переживания, но и их рамку, обстоятельства, породившие их; в исторических балладах – не только описание событий, но и оценку их, часто своеобразную, выясняющую их значение для нас. Убежденный поборник свободы, ценитель европейской культуры, Толстой любит вспоминать киевский период русской истории, гражданственность и внутреннюю независимость Киевской Руси, ее постоянную и прочную связь с Западом. Московский период вызывает в нем ужас и негодование, а отголосок его в современности – острую и смелую насмешку. Из-за этого его пьесы запрещались к постановке, стихи – к печатанию. Но не это привлекало к нему симпатии передовой молодежи, мнением которой поэт искренне гордился, хотя не мог и не хотел подделываться под ее вкус. Напротив, в ряде стихотворений он боролся с царившим в его время материалистическим отношением к жизни, провозглашая себя жрецом чистой красоты и сторонником искусства, что не нравилось тогдашней передовой критике и вызывало с ее стороны немало нападок. Он сам очень верно определяет свое положение между двумя полюсами русской общественной мысли: Двух станов не боец, но только гость случайный, За правду я был рад поднять мой добрый меч, Но спор с обоими досель мой жребий тайный, И к клятве ни один не мог меня привлечь; Союза полного не будет между нами — Не купленный никем, под чье б ни стал я знамя, Пристрастной ревности друзей не в силах снесть, Я знамени врага отстаивал бы честь! Впервые в печати Алексей Толстой выступил с повестью «Упырь», изданной под псевдонимом Красногорского, в 1841 году. Тогда же он начинает работать над большим романом из эпохи Иоанна Грозного «Князь Серебряный», которому суждено появиться в печати только в шестидесятых годах. С 1854 года поэт печатается постоянно. В продолжение десяти лет появляются почти все его лирические стихотворения и большая часть поэм. К этому же периоду относятся его шутки и пародии под псевдонимом Кузьмы Пруткова, написанные совместно с его двоюродными братьями – Алексеем и Владимиром Жемчужниковыми. Затем следует многолетняя работа над драматической трилогией «Смерть Иоанна Грозного», «Царь Федор Иоаннович» и «Царь Борис», прерываемая писанием исторических баллад. Драма из новгородской жизни «Посадник» не была окончена, так как начало ее не было одобрено женой поэта, – и появилась только после его смерти. Наибольшим распространением пользовался роман «Князь Серебряный», вышедший в десятках изданий и переведенный на все европейские языки. Стихотворения и трилогия тоже переиздавались много раз. Около половины своей жизни он провел за границей, большей частью в Германии, которую, подобно многим русским половины прошлого века, готов был счесть своей второй родиной. Умер он 28 сентября 1875 г. вследствие отравления морфином, к которому, страдая астмой, вынужден был прибегать.
2. Из письма графа Алексея Контстантиновича Толтого литературному критику Анджело де Губернатису Я родился в С.-Петербурге в 1817 году, но уже шести недель от роду был увезен в Малороссию своей матерью и дядей с материнской стороны г-ном Алексеем Перовским, известным в русской литературе под псевдонимом Антоний Погорельский. Он воспитал меня, первые годы мои прошли в его имении, поэтому я и считаю Малороссию своей настоящей родиной. Мое детство было очень счастливо и оставило во мне одни только светлые воспоминания. Единственный сын, не имевший никаких товарищей для игр и наделенный весьма живым воображением, я очень рано привык к мечтательности, вскоре превратившейся в ярко выраженную склонность к поэзии. Много содействовала этому природа, среди которой я жил; воздух и вид наших больших лесов, страстно любимых мною, произвели на меня глубокое впечатление, наложившее отпечаток на мой характер и на всю мою жизнь и оставшееся во мне и поныне. В возрасте 8 или 9 лет я отправился вместе со своими родными в Петербург, где был представлен цесаревичу, ныне императору всероссийскому, и допущен в круг детей, с которыми он проводил воскресные дни. С этого времени благосклонность его ко мне никогда не покидала меня. В следующем году мать и дядя взяли меня с собою в Германию. В Веймаре дядя повел меня к Гёте, к которому я инстинктивно был проникнут глубочайшим уважением, ибо слышал, как о нем говорили все окружающие. От этого посещения в памяти моей остались величественные черты лица Гёте и то, что я сидел у него на коленях. После смерти дяди, сделавшего меня своим наследником, я в 1836 году был, по желанию матери, причислен к русской миссии при Германском сейме во Франкфурте-на-Майне; затем я поступил на службу во II Отделение собственной е. и. в. канцелярии, редактирующее законы. В 1855 году я пошел добровольцем в новообразованный стрелковый полк императорской фамилии, чтобы принять участие в Крымской кампании; но нашему полку не пришлось быть в деле, он дошел только до Одессы, где мы потеряли более тысячи человек от тифа, которым заболел и я. Во время коронации в Москве император Александр II изволил назначить меня флигель-адъютантом. Но так как я никогда не готовился быть военным и намеревался оставить службу тотчас же после окончания войны, я вскоре представил мои сомнения на усмотрение е. в., и государь император, приняв мою отставку с обычной для него благосклонностью, назначил меня егермейстером своего двора; это звание я сохраняю до настоящего времени. Вот летопись внешних событий моей жизни. Что же касается до жизни внутренней, то постараюсь поведать Вам о ней, как сумею. С шестилетнего возраста я начал марать бумагу и писать стихи – настолько поразили мое воображение некоторые произведения наших лучших поэтов, найденные мною в каком-то толстом, плохо отпечатанном и плохо сброшюрованном сборнике в обложке грязно-красного цвета. Внешний вид этой книги врезался мне в память, и мое сердце забилось бы сильнее, если бы я увидел ее вновь. Я таскал ее за собою повсюду, прятался в саду или в роще, лежа под деревьями, и изучал ее часами. Вскоре я уже знал ее наизусть, я упивался музыкой разнообразных ритмов и старался усвоить их технику. Мои первые опыты были, без сомнения, нелепы, но в метрическом отношении они отличались безупречностью. Я продолжал упражняться в течение многих лет, совершенствуясь насколько мог, но печататься начал лишь в 1842 году, причем дебютировал не стихами, а несколькими рассказами в прозе. Кроме поэзии, я всегда испытывал неодолимое влечение к искусству вообще, во всех его проявлениях. Та или иная картина или статуя, равно как и хорошая музыка, производили на меня такое сильное впечатление, что волосы мои буквально поднимались на голове. Тринадцати лет от роду я совершил с родными первое путешествие в Италию. Невозможно было бы передать всю силу моих впечатлений и тот переворот, который произошел во мне, когда сокровища искусства открылись моей душе, предчувствовавшей их еще до того, как я их увидел воочию. По возвращении в Россию я впал в настоящую тоску по родине– по Италии, в какое-то отчаянье, отказываясь от пищи и рыдая по ночам, когда сны уносили меня в мой потерянный рай. К этой страсти к Италии вскоре присоединилась другая, составлявшая с нею странный контраст, это была страсть к охоте. С двадцатого года моей жизни она стала во мне так сильна и я предавался ей с таким жаром, что отдавал ей все время, которым мог располагать. В ту пору я состоял при дворе императора Николая и вел весьма светскую жизнь, имевшую для меня известное обаяние; тем не менее я часто убегал от нее и целые недели проводил в лесу, часто с товарищами, но обычно один. Могу сказать, что любовь моя к нашей дикой природе проявлялась в моих стихотворениях так же, по-видимому, часто, как и свойственное мне чувство пластической красоты. Что касается нравственного направления моих произведений, то могу охарактеризовать его, с одной стороны, как отвращение к произволу, с другой – как ненависть к ложному либерализму, стремящемуся не возвысить то, что низко, но унизить высокое. Впрочем, я полагаю, что оба эти отвращения сводятся к одному: ненависти к деспотизму, в какой бы форме он ни проявлялся. Могу прибавить еще к этому ненависть к педантической пошлости наших так называемых прогрессистов с их проповедью утилитаризма в поэзии. Убеждение мое состоит в том, что назначение поэта – не приносить людям какую-нибудь непосредственную выгоду или пользу, но возвышать их моральный уровень, внушая им любовь к прекрасному, которая сама найдет себе применение безо всякой пропаганды. Эта точка зрения прямо противоречит доктрине, царящей в наших журналах, и потому, делая мне честь считать меня главным представителем враждебных им идей, они осыпают меня бранью с пылом, достойным лучшего применения. Наша печать почти целиком находится в руках террористов-социалистов, поэтому я являюсь мишенью для грубых нападок со стороны многочисленной клики, у которой свои лозунги и свой заранее составленный проскрипционный список. Читающая же публика, наоборот, высказывает мне несомненное расположение. Моим первым крупным произведением был исторический роман, озаглавленный «Князь Серебряный». Затем мною была написана трилогия «Борис Годунов» в трех самостоятельных драмах, первая из которых, «Смерть Иоанна Грозного», часто шла на сцене в С.-Петербурге, а также в провинции, где она, впрочем, запрещена в настоящее время циркуляром министра внутренних дел. Вторая часть трилогии, «Царь Федор» (переведенная на немецкий и на польский), была запрещена для постановки, как только появилась в печати. Это – самое лучшее из моих стихотворных и прозаических произведений, и в то же время оно вызвало больше всего нападок в печати. Третья часть трилогии называется «Царь Борис»; на сцену она тоже не была принята. Есть также собрание моих лирических и эпических стихотворений, к которым присоединена драматическая поэма «Дон Жуан», переведенная на немецкий язык г-жою Павловой. Среди стихотворений, не вошедших в сборник, есть одно под заглавием «Поток-богатырь», в котором в сатирической форме изложены мои социально-политические взгляды. Оно имело огромный успех по всей России и навлекло на меня целую лавину оскорблений со стороны журналов. Резюмируя свое положение в нашей литературе, могу сказать не без удовольствия, что представляю собою пугало для наших демократов-социалистов и в то же время являюсь любимцем народа, покровителями которого они себя считают. Любопытен, кроме всего прочего, тот факт, что, в то время как журналы клеймят меня именем ретрограда, власти считают меня революционером. Моя история, как внешняя, так и внутренняя возможно показалась Вам чересчур длинной, но, во всяком случае, я избавил Вас от своих сердечных дел, которые, принимая во внимание, как напряженно переживаются мною и страдания и радости, сыграли немаловажную роль в моей жизни и не могли не отразиться в произведениях. Впрочем, думаю, что в этом я разделяю судьбу всех вообще поэтов.
3. Несколько писем Алексея Константиновича Толстого — Софье Андреевне Миллер, впоследствии его жене
10 мая 1852 г.
Я хотел поговорить с тобой о моих мыслях, о прямом влиянии молитвы; я тебе это скажу в нескольких словах — рассуждать не могу — сердце не на месте. Я думаю, что в нашей жизни соединяются предопределение и свобода воли, но мы не можем установить их соотношения. Отрицать совершенно свободу воли — значит, отрицать очевидность, ибо, в конце-концов, если твой дом горит, ты не остаешься там, сложа руки, но ты оттуда выходишь, и большею частью этим спасаешься. Итак, если мы допускаем это, мы можем до некоторой степени руководить обстоятельствами, мы должны допустить свое воздействие и на других людей; изо всех же действий самое могучее — действие души и, и ни в каком положении душа не приобретает более обширного развит, как в приближения ее к Богу. Просить с верой у Бога, чтобы Он отстранил несчастие от любимого человека — не есть бесплодное дело, как уверяют некоторые философы, признающие в молитве только способ поклониться Богу, сообщаться с Ним, и чувствовать Его присутствие. Прежде всего, молитва производить прямое и сильфе действие на душу человека, о котором молишься, к как, чем более вы приближаетесь к Богу, гм к вы становитесь в независимость от вашего тела, и потому ваша душа менее стеснена пространством и материей, которые отделяют ее от той души, за которую она молится. Я почти что убежден, что два человека, которые бы молились в одно время с одинаково сильной верой друг за друга, могли бы сообщаться между собой, без всякой помощи материальной и вопреки отдалению. Это — прямое деисте на мысли, на желания, и потому — на решетя той сродной души. Это деисте я всегда желал произвести на тебя, когда я молился Богу… и мне кажется, что Бог меня услышал… и что ты почувствовала это деисте, — и благодарность моя к Богу — бесконечная и вечная. Теперь остается то косвенное деисте, которое отстраняет несчастье от любимого человека, если молишься, например, чтобы он совершил путешествие без препятствий, или об исполнении его желаний, если они хорошие, и т. д. Чтобы отрицать это косвенное деисте, надо было бы отрицать предопределение, что немыслимо. Как можем мы знать, до какой степени предопределены заранее события и в жизни любимого человека? И если они были предоставлены всяким влияниям, какое влияние может быть сильнее, чем влияние души, приближающейся к Богу с горячим желанием, чтобы все обстоятельства содействовали счастью души друга? Я, может быть, дурно выражаюсь, но твоя душа достаточно понимает мою, чтобы знать, что я хочу сказать. Завтра я опять еду в Царское, и надеюсь, что мне можно будет принести немного добра, высказывая правду о том, что представляется в фальшивом свете. Да хранит тебя Бог, да сделает Он нас счастливыми, как мы понимаем, т.-е. да сделает Он нас лучшими * * * Париж, 30 мая 1852 г. Мы никогда не будем вполне счастливы!., но у нас есть удовлетворение в нашем обоюдном уважении, в сознании наших нравственных устоев и добра, которое мы сделаем друг другу.
Я люблю это счастье, полное страдания и печали. Отчего мне случалось в детстве плакать без причин, отчего с 13-летнего возраста я прятался, чтобы выплакаться на свободе, — я, который казался для всех невозмутимо веселым?.. * * * Пустынька, 5 октября 1852 г. Я проснулся от шума ветра; страшная метель продолжается уже два часа — все кругом бело. Если снег останется и больше не выпадет, можно будет завтра найти медведей и лосей… Не думаю, что я бы пошел их искать… разве только с мыслью приобрести для твоих ног медвежью шкуру…
* * *
25 октября 1853 г. У меня были внутренние бури, доводившие меня до желания биться головой об стену. Причиной этого было лишь возмущение против моего положения… Мне кажется, что первобытное состояние нашей души — сильная любовь к добру или к Богу, которую мы теряем с холодным прикосновением к материи, в которой заключается наша душа. Но душа не забыла совершенно свое первое существование, до ее заключения в то застывшее состояние, в котором она теперь находится… Это и есть причина тому чувству необходимости любви, которое мучает иных людей, и тому радостному чувству и счастью, которое они ощущают, когда они, согреваясь и тая, возвращаются к своему первоначальному нормальному существовании; если бы мы не были скованы материей, мы бы сейчас вернулись в наше нормальное состояние, которое есть непрерывное обожание Бога, и единственное, в котором можно быть без страданий; но материя нам мешает и холодит душу настолько, что душа совершенно теряет свое первое свойство расплавленности (fusion) и переходит в полный застой. Бог дозволяет, время от времени, чтобы в этой жизни немного тепла оживило нашу душу и напомнило бы ей случайно то блаженное состоите, в котором она находилась до своего заключения… и к которому возвращение обещано нам после смерти. Это бывает, когда мы любим женщину, мать или ребенка…
4. Бунт в Ватикане
Взбунтовалися кастраты, Входят в папины палаты: «Отчего мы не женаты? Чем мы виноваты?»
Говорит им папа строго: «Это что за синагога? Не боитеся вы Бога? Прочь! Долой с порога!»
Те к нему: «Тебе-то ладно, Ты живёшь себе прохладно, А вот нам так безотрадно, Очень уж досадно!
Ты живёшь себе по воле, Чай, натёр себе мозоли, А скажи-ка: таково ли В нашей горькой доле?»
Говорит им папа: «Дети, Было прежде вам глядети, Потеряв же вещи эти, Надобно терпети!
Жалко вашей мне утраты; Я, пожалуй, в виде платы, Прикажу из лучшей ваты Вставить вам заплаты!»
Те к нему: «На что нам вата? Это годно для халата! Не мягка, а жестковата Вещь, что нам нужна-то!»
Папа к ним: «В раю дам местo, Будет каждому невеста, В месяц по два пуда теста. Посудите: вес-то!»
Те к нему: «Да что нам в тесте, Будь его пудов хоть двести, С ним не вылепишь невесте То, чем жить с ней вместе!»
«Эх, нелёгкая пристала!— Молвил папа с пьедестала,— Уж коль с воза что упало, Так пиши: пропало!
Эта вещь,— прибавил папа,— Пропади хоть у Приапа, Нет на это эскулапа, Эта вещь — не шляпа!
Да и что вы в самом деле? Жили б вы в моей капелле, Под начальством Антонелли, Да кантаты пели!»
«Нет,— ответствуют кастраты,— Пий ты этакий девятый, Мы уж стали сиповаты, Поючи кантаты!
А не хочешь ли для дива Сам пропеть нам "Casta diva"? Да не грубо, а пискливо, Тонко особливо!»
Испугался папа: «Дети, Для чего ж мне тонко пети? Да и как мне разумети Предложенья эти?»
Те к нему: «Проста наука, В этом мы тебе порука, Чикнул раз, и вся тут штука — Вот и бритва! Ну-ка!»
Папа ж думает: «Оно-де Было б даже не по моде Щеголять мне в среднем роде!» Шлёт за Де-Мероде.
Де-Мероде ж той порою, С королём готовясь к бою, Занимался под горою Папской пехтурою:
Все в подрясниках шелковых, Ранцы их из шкурок новых, Шишек полные еловых, Сам в чулках лиловых.
Подбегает Венерати: «Вам,— кричит,— уж не до рати! Там хотят, совсем некстати, Папу холощати!»
Искушённый в ратном строе, Де-Мерод согнулся втрое, Видит, дело-то плохое, Молвит: «Что такое?»
Повторяет Венерати: «Вам теперь уж не до рати, Там хотят, совсем некстати, Папу холощати!»
Вновь услышав эту фразу, Де-Мероде понял сразу, Говорит: «Оно-де с глазу; Слушаться приказу!»
Затрубили тотчас трубы, В войске вспыхнул жар сугубый, Так и смотрят все, кому бы Дать прикладом в зубы?
Де-Мероде, в треуголке, В рясе только что с иголки, Всех везёт их в одноколке К папиной светёлке.
Лишь вошли в неё солдаты, Испугалися кастраты, Говорят: «Мы виноваты! Будем петь без платы!»
Добрый папа на свободе Вновь печётся о народе, А кастратам Де-Мероде Молвит в этом роде:
«Погодите вы, злодеи! Всех повешу за муде я!» Папа ж рёк, слегка краснея: «Надо быть умнее!»
И конец настал всем спорам; Прежний при дворе декорум, И пищат кастраты хором Вплоть ad finem seculorum!..
5. ХОРОШО, БРАТЦЫ, ТОМУ НА СВЕТЕ ЖИТЬ...
Хорошо, братцы, тому на свете жить, У кого в голове добра не много есть, А сидит там одно-одинешенько, А и сидит оно крепко-накрепко, Словно гвоздь, обухом вколоченный. И глядит уж он на свое добро, Всё глядит на него, не спуская глаз, И не смотрит по сторонушкам, А знай прет вперед, напролом идет, Давит встречного-поперечного.
А беда тому, братцы, на свете жить, Кому бог дал очи зоркие, Кому видеть дал во все стороны, И те очи у него разбегаются; И кажись, хорошо, а лучше есть! А и худо, кажись, не без доброго! И дойдет он до распутьица, Не одну видит в поле дороженьку, И он станет, призадумается, И пойдет вперед, воротится, Начинает идти сызнова; А дорогою-то засмотрится На луга, на леса зеленые, Залюбуется на божьи цветики И заслушается вольных пташечек. И все люди его корят, бранят: «Ишь идет, мол, озирается, Ишь стоит, мол, призадумался, Ему б мерить всё да взвешивать, На все боки бы поворачивать. Не бывать ему воеводою, Не бывать ему посадником, Думным дьяком не бывать ему. Ни торговым делом не правити!»
6. В стране лучей, незримой нашим взорам
В стране лучей, незримой нашим взорам, Вокруг миров вращаются миры; Там сонмы душ возносят стройным хором Своих молитв немолчные дары;
Блаженством там сияющие лики Отвращены от мира суеты, Не слышны им земной печали клики, Не видны им земные нищеты;
Всё, что они желали и любили, Всё, что к земле привязывало их, Всё на земле осталось горстью пыли, А в небе нет ни близких, ни родных.
Но ты, о друг, лишь только звуки рая Как дальний зов в твою проникнут грудь, Ты обо мне подумай, умирая, И хоть на миг блаженство позабудь!
Прощальный взор бросая нашей жизни, Душою, друг, вглядись в мои черты, Чтобы узнать в заоблачной отчизне Кого звала, кого любила ты,
Чтобы не мог моей молящей речи Небесный хор навеки заглушить, Чтобы тебе, до нашей новой встречи, В стране лучей и помнить и грустить!
7. Отрывок из повести Алексеяя Толстого Князь Серебряный Тысяча пятьсот шестьдесят пятого года, июня двадцать четвертого, в день Ивана Купалы все колокола московские раскачались с самого утра и звонили без умолку. Все церкви были полны. По окончании обедни народ рассыпался по улицам. Молодые и старые, бедные и богатые несли домой зеленые ветки, цветы, березки, убранные лентами. Все было пестро, живо и весело. Однако к полуденной поре улицы стали пустеть. Мало-помалу народ начал расходиться, и вскоре на Москве нельзя было бы встретить ни одного человека. Воцарилась мертвая тишина. Православные покоились в своих опочивальнях, и не было никого, кто бы гневил бога, гуляя по улицам, ибо бог и человеку, и всякой твари велел покоиться в полуденную пору; а грешно идти против воли божией, разве уж принудит неотложное дело. Итак, все спали; Москва казалась необитаемым городом. Только на Балчуге, в недавно выстроенном кружечном дворе, или кабаке слышны были крики, ссоры и песни. Там, несмотря на полдень, пировали ратники, почти все молодые, в богатых нарядах. Они расположились внутри дома, и на дворе, и на улице. Все были пьяны; иной, лежа на голой земле, проливал на платье чарку вина, другой силился хриплым голосом подтягивать товарищам, но издавал лишь глухие, невнятные звуки. Оседланные кони стояли у ворот. К каждому седлу привязана была метла и собачья голова. В это время два всадника показались на улице. Один из них, в кармазинном кафтане с золотыми кистями и в белой парчовой шапке, из-под которой вилися густые русые кудри, обратился к другому всаднику. – Михеич, – сказал он, – видишь ты этих пьяных людей? – Вижу, боярин, тетка их подкурятина! Вишь, бражники, как расходились! – А видишь ты, что у лошадей за седлами? – Вижу: метлы да песьи морды, как у того разбойника. Стало, и в самом деле царские люди, коль на Москве гуляют! Наделали ж мы дела, боярин, наварили каши! Серебряный нахмурился. – Поди, спроси у них, где живет боярин Морозов! – Эй, добрые люди, господа честные! – закричал Михеич, подъезжая к толпе, – где живет боярин Дружина Андреич Морозов? – А на что тебе знать, где эта собака живет? – У моего боярина, князя Серебряного, есть грамота к Морозову от воеводы князя Пронского, из большого полку. – Давай сюда грамоту! – Что ты, что ты, тетка твоя под… что ты? В уме ли? Как дать тебе князеву грамоту? – Давай грамоту, старый сыч, давай ее! Посмотрим, уж не затеял ли этот Морозов измены, уж не хочет ли извести государя! – Ах ты мошенник! – вскричал Михеич, забывая осторожность, с которою начал было говорить, – да разве мой господин знается с изменниками! – А, так ты еще ругаться! Долой его с лошади, ребята, в плети его! Тут сам Серебряный подскакал к опричникам. – Назад! – закричал он так грозно, что они невольно остановились. – Если кто из вас, – продолжал князь, – хоть пальцем тронет этого человека, я тому голову разрублю, а остальные будут отвечать государю! Опричники смутились; но новые товарищи подошли из соседних улиц и обступили князя. Дерзкие слова посыпались из толпы; многие вынули сабли, и несдобровать бы Никите Романовичу, если бы в это время не послышался вблизи голос, поющий псалом, и не остановил опричников как будто волшебством. Все оглянулись в сторону, откуда раздавался голос. По улице шел человек лет сорока, в одной полотняной рубахе. На груди его звенели железные кресты и вериги, а в руках были деревянные четки. Бледное лицо его выражало необыкновенную доброту, на устах, осененных реденькою бородой, играла улыбка, но глаза глядели мутно и неопределенно. Увидев Серебряного, он прервал свое пение, подошел поспешно к нему и посмотрел ему прямо в лицо. – Ты, ты! – сказал он, как будто удивляясь, – зачем ты здесь, между ними? И, не дожидаясь ответа, он начал петь: «Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых!» Опричники посторонились с видом почтения, но он, не обращая на них внимания, опять стал смотреть в глаза Серебряному. – Микитка, Микитка! – сказал он, качая головой, – куда ты заехал? Серебряный никогда не видал этого человека и удивился, что он называет его по имени. – Разве ты знаешь меня? – спросил он. Блаженный засмеялся. – Ты мне брат! – отвечал он, – я тотчас узнал тебя. Ты такой же блаженный, как и я. И ума-то у тебя не боле моего, а то бы ты сюда не приехал. Я все твое сердце вижу. У тебя там чисто, чисто, одна голая правда; мы с тобой оба юродивые! А эти, – продолжал он, указывая на вооруженную толпу, – эти нам не родня! У! – Вася, – сказал один из опричников, – не хочешь ли чего? Не надо ль тебе денег? – Нет, нет, нет! – отвечал блаженный, – от тебя ничего не хочу! Вася ничего не возьмет от тебя, а подай Микитке, чего он просит! – Божий человек, – сказал Серебряный, – я спрашивал, где живет боярин Морозов? – Дружинка-то? Этот наш! Этот праведник! Только голова у него непоклонная! у, какая непоклонная! А скоро поклонится, скоро поклонится, да уж и не подымется! – Где он живет? – повторил ласково Серебряный. – Не скажу! – ответил блаженный, как будто рассердившись, – не скажу, пусть другие скажут. Не хочу посылать тебя на недоброе дело! И он поспешно удалился, затянув опять свой прерванный псалом. Не понимая его слов и не тратя времени на догадки, Серебряный снова обратился к опричникам. – Что ж, – спросил он, – скажете ли вы наконец, как найти дом Морозова? – Ступай все прямо, – отвечал грубо один из них. – Там, как поворотишь налево, там тебе и будет гнездо старого ворона. По мере того как князь удалялся, опричники, усмиренные появлением юродивого, опять начинали буянить. – Эй! – закричал один, – отдай Морозову поклон от нас да скажи, чтобы готовился скоро на виселицу; больно зажился! – Да и на себя припаси веревку! – крикнул вдогонку другой. Но князь не обратил внимания на их ругательства. «Что хотел сказать мне блаженный? – думал он, потупя голову. – Зачем не указал он мне дом Морозова, да еще прибавил, что не хочет посылать меня на недоброе дело?» Продолжая ехать далее, князь и Михеич встретили еще много опричников. Иные были уже пьяны, другие только шли в кабак. Все смотрели нагло и дерзко, а некоторые даже делали вслух такие грубые замечания насчет всадников, что легко можно было видеть, сколь они привыкли к безнаказанности.
8. Отрывок из поэмы Иоанн Дамаскин
Благословляю вас, леса, Долины, нивы, горы, воды! Благословляю я свободу И голубые небеса! И посох мой благословляю, И эту бедную суму, И степь от краю и до краю, И солнца свет, и ночи тьму, И одинокую тропинку, По коей, нищий, я иду, И в поле каждую былинку, И в небе каждую звезду! О, если б мог всю жизнь смешать я, Всю душу вместе с вами слить! О, если б мог в свои объятья Я вас, враги, друзья и братья, И всю природу заключить! Как горней бури приближенье, Как натиск пенящихся вод, Теперь в груди моей растет Святая сила вдохновенья. Уж на устах дрожит хвала Всему, что благо и достойно,- Какие ж мне воспеть дела? Какие битвы или войны? Где я для дара моего Найду высокую задачу? Чье передам я торжество Иль чье падение оплачу? Блажен, кто рядом славных дел Свой век украсил быстротечный; Блажен, кто жизнию умел Хоть раз коснуться правды вечной; Блажен, кто истину искал, И тот, кто, побежденный, пал В толпе ничтожной и холодной, Как жертва мысли благородной! Но не для них моя хвала, Не им восторга излиянья! Мечта для песен избрала Не их высокие деянья! И не в венце сияет он, К кому душа моя стремится; Не блеском славы окружен, Не на звенящей колеснице Стоит он, гордый сын побед; Не в торжестве величья - нет,- Я зрю его передо мною С толпою бедных рыбаков; Он тихо, мирною стезею, Идет меж зреющих хлебов; Благих речей своих отраду В сердца простые он лиет, Он правды алчущее стадо К ее источнику ведет.
Зачем не в то рожден я время, Когда меж нами, во плоти, Неся мучительное бремя, Он шел на жизненном пути! Зачем я не могу нести, О мой господь, твои оковы, Твоим страданием страдать, И крест на плечи твой приять, И на главу венец терновый! О, если б мог я лобызать Лишь край святой твоей одежды, Лишь пыльный след твоих шагов, О мой господь, моя надежда, Моя и сила и покров! Тебе хочу я все мышленья, Тебе всех песней благодать, И думы дня, и ночи бденья, И сердца каждое биенье, И душу всю мою отдать! Не отверзайтесь для другого Отныне, вещие уста! Греми лишь именем Христа, Мое восторженное слово!
9. Меня, во мраке и в пыли
Меня, во мраке и в пыли Досель влачившего оковы, Любови крылья вознесли В отчизну пламени и слова.
И просветлел мой темный взор, И стал мне виден мир незримый, И слышит ухо с этих пор, Что для других неуловимо.
И с горней выси я сошел, Проникнут весь ее лучами, И на волнующийся дол Взираю новыми очами.
И слышу я, как разговор Везде немолчный раздается, Как сердце каменное гор С любовью в темных недрах бьется, С любовью в тверди голубой Клубятся медленные тучи, И под древесною корой, Весною свежей и пахучей, С любовью в листья сок живой Струей подъемлется певучей.
И вещим сердцем понял я, Что все рожденное от Слова, Лучи любви кругом лия, К нему вернуться жаждет снова; И жизни каждая струя, Любви покорная закону, Стремится силой бытия Неудержимо к божью лону; И всюду звук, и всюду свет, И всем мирам одно начало, И ничего в природе нет, Что бы любовью не дышало.
10. Коль любить, так без рассудку…
Коль любить, так без рассудку, Коль грозить, так не на шутку, Коль ругнуть, так сгоряча, Коль рубнуть, так уж сплеча!
Коли спорить, так уж смело, Коль карать, так уж за дело, Коль простить, так всей душой, Коли пир, так пир горой!
11. Если б я был богом океана
Если б я был богом океана, Я б к ногам твоим принёс, о друг, Все богатства царственного сана, Все мои кораллы и жемчуг! Из морского сделал бы тюльпана Я ладью тебе, моя краса; Мачты были б розами убраны, Из чудесной ткани паруса! Если б я был богом океана, Я б любил тебя, моя душа; Я б любил без бури, без обмана, Я б носил тебя, едва дыша! Но беда тому, кто захотел бы Разлучить меня с тобою, друг! Всклокотал бы я и закипел бы! Все валы свои погнал бы вдруг! В рёве бури, в свисте урагана Враг узнал бы бога океана! Всюду, всюду б я его сыскал! Со степей сорвал бы я курганы! Доплеснул волной до синих скал, Чтоб добыть тебя, моя циана, Если б я был богом океана!
12. Вот уж снег последний в поле тает...
Вот уж снег последний в поле тает, Теплый пар восходит от земли, И кувшинчик синий расцветает, И зовут друг друга журавли. Юный лес, в зеленый дым одетый, Теплых гроз нетерпеливо ждет; Все весны дыханием согрето, Все кругом и любит и поет; Утром небо ясно и прозрачно, Ночью звезды светят так светло; Отчего ж в душе твоей так мрачно И зачем на сердце тяжело? Трудно жить тебе, мой друг, я знаю, И понятна мне твоя печаль: Отлетела б ты к родному краю И земной весны тебе не жаль... О пожди, пожди еще немного, Дай и мне уйти туда с тобой... Легче нам покажется дорога - Пролетим ее рука с рукой!..
13. Минула страсть, и пыл её тревожный
Минула страсть, и пыл её тревожный Уже не мучит сердца моего, Но разлюбить тебя мне невозможно, Всё, что не ты,— так суетно и ложно, Всё, что не ты,— бесцветно и мертво.
Без повода и права негодуя, Уж не кипит бунтующая кровь, Но с пошлой жизнью слиться не могу я, Моя любовь, о друг, и не ревнуя, Осталась та же прежняя любовь.
Так от высот нахмуренной природы, С нависших скал сорвавшийся поток Из царства туч, грозы и непогоды В простор степей выносит те же воды И вдаль течёт, спокоен и глубок.
14. Бывают дни, когда злой дух меня тревожит
Бывают дни, когда злой дух меня тревожит И шепчет на ухо неясные слова, И к небу вознестись душа моя не может, И отягчённая склоняется глава. И он, не ведая ни радости, ни веры, В меня вдыхает злость — к кому, не знаю сам — И лживым зеркалом могучие размеры Лукаво придаёт ничтожным мелочам. В кругу моих друзей со мной сидит он рядом, Весёлость им у нас надолго отнята, И сердце он моё напитывает ядом И речи горькие влагает мне в уста. И всё, что есть во мне порочного и злого, Клубится и растёт всё гуще и мрачней И застилает тьмой сиянье дня родного, И неба синеву, и золото полей, В пустыню грустную и в ночь преобразуя Всё то, что я люблю, чем верю и живу я.
15. В совести искал я долго обвиненья
В совести искал я долго обвиненья, Горестное сердце вопрошал довольно — Чисты мои мысли, чисты побужденья, А на свете жить мне тяжело и больно.
Каждый звук случайный я ловлю пытливо, Песня ли раздастся на селе далёком, Ветер ли всколышет золотую ниву — Каждый звук неясным мне звучит упрёком.
Залегло глубоко смутное сомненье, И душа собою вечно недовольна: Нет ей приговора, нет ей примиренья, И на свете жить мне тяжело и больно!
Согласить я силюсь, что несогласимо, Но напрасно разум бьётся и хлопочет, Горестная чаша не проходит мимо, Ни к устам зовущим низойти не хочет!
16. Пусть тот, чья честь не без укора,
Пусть тот, чья честь не без укора, Страшится мнения людей; Пусть ищет шаткой он опоры В рукоплесканиях друзей! Но кто в самом себе уверен, Того хулы не потрясут — Его глагол нелицемерен, Ему чужой не нужен суд.
Ни пред какой земною властью Своей он мысли не таит, Не льстит неправому пристрастью, Вражде неправой не кадит. Ни пред венчанными царями, Ни пред судилищем молвы Он не торгуется словами, Не клонит рабски головы.
Друзьям в угодность, боязливо Он никому не шлет укор; Когда ж толпа несправедливо Свой постановит приговор, Один, не следуя за нею, Пред тем, что чисто и светло, Дерзает он, благоговея, Склонить свободное чело.
17.
Средь шумного бала, случайно, В тревоге мирской суеты, Тебя я увидел, но тайна Твои покрывала черты.
Лишь очи печально глядели, А голос так дивно звучал, Как звон отдаленной свирели, Как моря играющий вал.
Мне стан твой понравился тонкий И весь твой задумчивый вид, А смех твой, и грустный и звонкий, С тех пор в моем сердце звучит.
В часы одинокие ночи Люблю я, усталый, прилечь - Я вижу печальные очи, Я слышу веселую речь;
И грустно я так засыпаю, И в грезах неведомых сплю... Люблю ли тебя - я не знаю, Но кажется мне, что люблю! |
|